СТАТЬИ    БИБЛИОТЕКА    ЮМОР    ССЫЛКИ    О САЙТЕ










предыдущая главасодержаниеследующая глава

Личное. Вспольный переулок

Воспоминания о книгах, которые я читал давным-давно, и об обстоятельствах, в которых это происходило

Мне давно хочется написать о книгах, которые я читал, и об обстоятельствах, в которых это происходило. Обстоятельства тут не менее важны, чем сами книги. И те, и другие суть вещи, окружающие и определяющие нас. Ни вещественная, ни духовная реальность сами по себе, по убеждению испанского философа Ортеги-и-Гассета, подлинной действительностью не обладают. Выведенная им формула жизни такова: "Я есмь Я и мои обстоятельства".

Сущность жизни, по Гассету, составляет время, переживание времени во всех направлениях определяет ее содержание, и в самой глубине нас есть такой пункт, где мы чувствуем себя всего более внутри нашей собственной жизни.

Как попасть внутрь собственной жизни, как пережить время уже прошедшее, отлетевшее? Только одним способом - снова прожить его, то есть вспомнить, ибо, как писал Юрий Трифонов в последнем своем романе, жить и вспоминать - это одно и то же, это неуничтожаемо, это глагол, названия которому нет...

Одна из комнат нашей новой квартиры в охраняемом милиционером доме, где жили руководители Карело-Финской республики, была всегда закрыта. Там, говорили мне, десятилетнему бритоголовому пионеру в коротких штанишках с лямками, хранятся не наши вещи, а Павла Степановича, он сейчас на учебе в Москве, вернется, тогда и заберет, а пока не вздумай туда лезть. С год я крепился, а потом все же полез. Не взламывал дверь, не с улицы через окно - высмотрел, куда бабушка прячет ключ, и однажды, когда дома все спали, а мать еще не вернулась с работы, отпер дверь и проскользнул в комнату. Лампочка из патрона была вывернута, но шторы раздвинуты, и луна мертвенным светом освещала стоящий посреди комнаты большой желтый бумажный мешок. Я потрогал его ногой, почувствовал что-то твердое, похожее на книги. Уже тогда отравленный чтением, торчавший часами в университетской библиотеке у Ольги Арсеньевны, матери моего школьного друга Шурки (мы с Шуркой, его матерью и студентами Петрозаводского университета вытаскивали книги из-под обломков взорванного во время войны здания), я не мог не посмотреть, что сокрыто в набитом под завязку мешке. Осмелев, я дернул веревку, завязывавшую мешок, и...

...И на паркетный пол начали падать руки.

Кисти рук.

Одна... Вторая... Третья...

Они падали с деревянным стуком, но еще сильнее стучало мое обезумевшее от ужаса сердце.

Я думал: весь дом сейчас проснется, и бабушка выдерет меня как сидорову козу, обломает об меня кочергу, захваченную ею сюда из прежнего нашего дома, где была русская печь. Потому как нельзя чужого трогать, потому как не велено, а ты, ирод, только и норовишь... Но деревянная канонада не разбудила дом, а стук моего сердца на сей раз не заставил бабушку опрометью броситься к проказливому внуку (сначала - спасти, потом - отходить).

В непотревоженной ночной тишине, при лунном свете я опустился на колени, подполз к выпавшим из мешка рукам и, преодолевая отвращение, дотронулся до одной из них. Гладкие, кожей обтянутые деревяшки. И тут я вспомнил, как мама рассказывал^, что Павлу Степановичу, бывшему хозяину нашей квартиры, оторвало кисть правой руки во время учебных занятий по гранатометанию. Было это в войну в Беломорске, куда перебазировались тогда из оккупированного Петрозаводска все республиканские организации и учреждения.

Укладывая запасные протезы в мешок, я все-таки полюбопытствовал, что за книги лежат с самого верха, прямо под деревянными руками. Это был Мопассан, тома из собрания сочинений.

Через несколько дней я снова наведался в пустую комнату и со всеми мерами предосторожности извлек из мешка три тома Мопассана.

К этому времени я был уже вполне сформировавшимся книгочеем, проглотившим романы Майн Рида, Купера, перечитавшим твеновские книги про Тома и Гека, проштудировавшим натуралистическую серию о слонах, тиграх, крысах и прочих млекопитающих, вдоль и поперек изучившим "Вопросы ленинизма" Сталина (по правде говоря, только места со сносками: "Оживление в зале", "Смех") и, конечно, все страшные вещи Гоголя. Ни "Жизнь", ни "Монт-Ориоль", ни "Милый друг" на пятиклассника 9-й средней школы Петрозаводска, призера республиканского конкурса чтецов- декламаторов (премию я получил в третьем классе за "Стихи о советском паспорте") особого впечатления не произвели. Ни восторга от преклонения перед всесильным и загадочным куперовским следопытом, ни родственной проказливости Тома Сойера и стихийного, в душе каждого мальчишки живущего свободолюбия Гека Финна, ни нездешнего яркого, таинственного мира джунглей и саванн натуралистической серии, ни сладкого обмирания от ужаса гоголевских ведьм, чертей, казаков, писарей, шинкарок - ничего этого в помине не было в скучных романах про женщин и мужчин, мужчин и женщин, которые все время друг от друга чего-то хотели и этого чего-то добивались, а потом не хотели и бегали друг от друга...

Через много лет я узнаю, что "одно только чтение испытывает чувство любви к произведению", "читать - значит желать произведение" (Борхес). А тогда, ничего не поняв, я запомнил, однако, имя писателя и название его вещей, чтобы через два-три года читать его уже тем выборочным чтением отрочества, которое в каждой книге ищет невидимую сноску - "муж. и жен.", потому как именно в эту, отроческую, пору открывается однажды основное, определяющее деление-разграничение мира на два пола и тяготение одного к другому, тяготение не только и не столько сексуальное, сколько всечеловеческое, ибо (об этом через горы времени, с большим опозданием для полноценного развития прочтешь у Бердяева) и мужчина только полчеловека, и женщина - полчеловека, и от решения проблемы пола, от соединения полов, половинок зависит судьба личности. Как просто, как, оказывается, исчерпывающе отражено это соединяющее разделение в языке: пол - это половина. Мужской пол. Женский пол.

И снова в состав моего чтения, в его музыку, в эмоциональный и смысловой звукоряд входил ужас. То, о чем так откровенно писал Мопассан, уже мучило меня в снах, уже заставляло прижиматься к девочкам-одноклассницам в танго на школьных танцульках, уже заставляло бояться женщин и сгорать от стыда, натыкаясь на откровенные взгляды студенток-волейболисток на тебя, школьника-восьмиклассника, играющего за взрослую студенческую команду.

И ужас этот, влекущий, манящий, требующий, как наркотик, постоянного увеличения дозы, сопровождался все время моего выборочного отроческого чтения звуком падающих на пол деревянных кистей-протезов и видением мальчика, ползающею по залитому луной паркету и укладывающего эти руки в бумажный желтый мешок на книги, похожие по цвету на темно-зеленых громадных жаб, что водились на Бузане, притоке Волги в ее низовьях, куда нас эвакуировали во время войны из Петрозаводска.

Так все страшно.

Так все невозможно.

Так всего нельзя.

И так хочется!

Выборочным чтением отрока, осознающего себя половиной человека, к тому же отрока легко возбудимого, нервного, реактивного, были прочитаны и Флобер, и Золя, и Куприн, и "Тихий Дон" Шолохова, и даже Гладков с Панферовым. Гладковский "Цемент" и особенно панферовские "Бруски" были чтением, смущающим моих одноклассников, которым я - так уж повелось! - читал в классе что-нибудь сверх школьной программы, когда заболевала учительница и надо было как-то перебиться урок или два, - читал - "Очерки бурсы" Помяловского и "Двенадцать стульев", а заветные страницы из "Брусков", где герой жарко обнимает героинь и они не могут устоять перед ним, в классе читать не решался, только дома, только закадычным друзьям, после того как напишем друг другу сочинения, нарисуем чертежи (у каждого была своя специализация), поиграем в картишки - "кинга" или "козла".

Никогда я не перечитывал "Бруски", а интересовавшие меня в ту пору мотивы эпопеи помню, наверное, не столько по самому оригиналу, сколько по пародии Архангельского на панферовский роман, когда герой тащит Лушку то в малинник, то в ольшаник, то еще в какой бурелом: меняется только место действия, а действие совершается одно и то же, "самое глупое действие, какое только может совершить умный человек", как говорил сэр Томас Браун, английский врач и мыслитель XVII века.

Все, что проделывают с женщинами и мопассановский Жорж Дюруа, и углежоги Золя, и панферовские колхозники, и Глеб Чумалов из "Цемента", отвратительно мне, маленькому исступленному романтику, безумно влюбленному в свою мать, самую красивую женщину на свете, маму, которую я страшно ревную к отчиму, маму, которую я почти никогда не вижу, потому как она - ответственный работник, секретарь ЦК, к отчиму ревную, а ЦК ненавижу: они отнимают у меня мою маму, мою единственную женщину. Там, в бело-желтом здании, обвивающем круглую площадь, она сидит в кабинете до глубокой ночи, и другие секретари тоже, конечно, засиживаются, но до других мне дела нет, а маму я почти не вижу: ухожу рано утром в школу - она спит, ложусь спать - ее нет, а в воскресенье на "виллисе" уезжает в командировку куда-нибудь в район, в какой-нибудь колхоз или на МТС (агроном по специальности, она ведет в ЦК сельское хозяйство). Сколько раз за жизнь видел я ее - наперечет: когда мы с братом в эвакуации заболели, бабушка вызвала маму из прифронтового Беломорска, она приехала, привезла какие-то дефицитные лекарства, кажется, сульфадимезин,- мне помогло, младшего брата, совсем кроху, не спасли. После войны на даче в Шуйской Чупе на бильярде с ней играли, она смеялась - совсем не умела играть. Потом на "Тарзана" ходили вместе в кинотеатр "Сампо".. И еще помню: когда гости собирались, они с тетей Марусей Кустовой, тоже агрономом, пели про ямщика и плакали. Но когда гости - не в счет: мне одному она тогда не принадлежала.

Мама - веселая, мягкая, совсем не строгая и заступается за меня перед бабушкой. Бабушка крута и вспыльчива, ей под горячую руку лучше не попадаться. Но с бабушкой мы никогда не разлучаемся, бабушку как нечто постороннее, недосягаемое я и помыслить не могу, а мама - совсем другое, о ней я привык думать и тосковать, а когда вдруг оказываюсь с ней с глазу на глаз, грублю ей беспричинно, огрызаюсь, отталкиваю, когда она пытается меня приласкать. "Какой ты грубый мальчик, Алик, - говорит она, - совсем не любишь маму".

А я любил ее безумно. И сейчас люблю, когда ее почти сорок лет нет на свете. И во всех встреченных потом женщинах искал сходство с матерью и чаще всего не находил.

Для психоаналитика случай банальнейший. Всякий, кто когда-нибудь раскрывал Фрейда, в два счета объяснит, в чем тут подоплека и какие комплексы тут работают. Ну да Бог с ними, с психоаналитическими ключами и ключиками: пусть пользуются ими те, кто искушен в обращении, кто не умеет отказаться от шуток с этой подоплекой, кто верит в универсальность этих ключей для отпирания любых замков.

Если бы я, так отчаянно не любил мать, действия героев-мужчин моего выборочного отроческого чтения не были бы мне так омерзительны. Наверно, подсознательно (а еще обещал оставить в покое связку психоаналитических ключей!) я оберегал ее и - через нее - всех женщин от грубого нахрапа вожделеющих насильников-мужчин (почему-то все мужчины казались мне в этих произведениях насильниками). И, сознавая себя одной крови с этими насильниками, одного с ними роду-племени, я мучился от неразрешимости, тупиковости того положения, в какое загнали меня моя природа, мое воспитание (только с восьмого класса мы стали учиться вместе с девочками), моя любовь, мое отвращение, мое пробуждающееся желание, не менее сильное и острое, чем отвращение. В юные свои годы я был ушиблен Маяковским, числился штатным читарем его стихов - читал их и на школьных вечерах, и в своем десятом "а", и в параллельном десятом "в" (наш словесник Александр Васильевич Фокин считал, что я громыхаю как надо, и водил меня с собой на уроки к "вешникам", когда проходили лучшего и талантливейшего поэта нашей эпохи). Школьному народу я читал марши, оды и сатиры, а дома, оставшись один и открыв окно в Парк пионеров, выревывал слюдяной белой северной ночью:

 Мама! 
 Ваш сын прекрасно болен! 
 Мама! 
 У него пожар сердца.

А самое любимое, читаное-перечитаное бессчетно - "Лиличка!":

 Вспомни - 
 за этим окном
 впервые 
 руки твои, исступленный, гладил. 

 Слов моих сухие листья ли
 заставят остановиться,
 жадно дыша? 

 Дай хоть 
 последней нежностью выстелить
 твой уходящий шаг.

Был не просто ушиблен Маяковским - переболел им и, страшно сказать, отождествлял себя с ним - та же, мнилось, температура горения, тот же напор, то же громыхание, тот же восторг и та же ирония, то же неумение вечного подростка ладить с миром взрослых - все то же, за вычетом, разумеется, гениальности (хватило ума хоть это осознать).

Давно переболел Маяковским, хотя и сейчас считаю и "Флейту", и "Лиличку!" вершинными созданиями любовной лирики XX века. Другие поэты давно уже живут в моей душе. Один из них, чудотворец Борис Пастернак, сказал о женщине с той милосердной жалостью и вечным чувством вины, какие живут в сердце мужчины и жили потаенно в моем сердце и не находили отзвука у Маяковского, в гипертрофированной жажде обладания скрывающего неуверенность вечного подростка.

 И так как с малых детских лет
 Я ранен женской долей, 
 И след поэта - только след
 Ее путей, не боле...

Не только поэта след, скажу я как на духу, да боюсь, что этим признанием окончательно и бесповоротно записываю себя в ряды приверженцев Фрейда, который хоть и вышел в свет сразу в нескольких наших издательствах после многолетнего перерыва (на который пришлась умственная жизнь нескольких поколений моих соотечественников, свободных от всякого влияния фрейдизма), но по-прежнему подозрителен для идеологически выдержанных граждан, пунцовеющих от стыда и гнева при слове "либидо" и хватающихся за ручки и пишмашинки, чтобы излить потоки хулы на всех этих последователей Фрейда, будто бы помешанных на сексе и растлевающих нашу молодежь порнографией и роковой музыкой. Сравнительно недавно отечественные идеологические ортодоксы устанавливали короткую и очевидную для смерзшихся мозгов причинно-следственную связь между философией Ницше и человеконенавистнической теорией земляка Фрейда - Шикльгрубера, печально известного миру как Адольф Гитлер. Ницше, однако, ответствен за деяния Гитлера не больше, чем Фрейд за вакханалию порнографии и разврата.

Впрочем, времена теперь такие, что можно прочесть и Ницше, и Фрейда, и Бердяева, и Розанова, и Соловьева и, не сотворив себе кумира, попытаться самому разобраться, в частности, в том, отчего такие первостатейные умы, выдающиеся мыслители сравнительно недавнего прошлого, озабоченные духовными проблемами, отдали столь много внимания вопросам пола, взаимоотношения одной и другой половин человечества.

Нынешним юным я завидую белой, по выражению эксчемпиона мира по шахматам Михаила Таля, завистью. При желании они могут не только побалдеть на дискотеке или поторчать у "видика", но и взять в библиотеке или купить (достать) и только что названный мной мудрецов, и кое-какие переводные и отечественные книги по сексу, каких в наши дни или в природе не было, или они хоронились в старых шкафах старинных квартир обеих российских столиц.

Вот, кажется, я и добрался до Вспольного переулка в самом центре Москвы, о котором, согласно названию главы, собирался рассказать и в котором стоял дом, где была квартира, в ней книжный шкаф с книгами Фрейда, Фореля, Блоха и каких-то еще не запомнившихся мне авторов, писавших исключительно про то, что я тайком вычитывал из вполне пристойных книг известных зарубежных и отечественных писателей, причем эти неизвестные мне авторы с подозрительными иностранными фамилиями (год-то на дворе какой - 1952-й) пишут об этом не с беллетристическими ухищрениями, умолчаниями, намеками-экивоками, а прямо, речью точной и нагой, как, пусть и по другому поводу, выражался любимый поэт моих детства, отрочества и юности.

Вспольный переулок - тоненькая ниточка, параллельная канату Садового кольца, соединяющая улицы Качалова и Алексея Толстого. Мой отчим учится на каких-то курсах при военной академии и снимает на Вспольном, в необъятной коммуналке, комнату-пенал с застекленными книжными шкафами. Книги я читаю по ночам. С утра до вечера пропадаю на волейболе. В Москве, на стадионе "Динамо", перед западной трибуной,- мировое первенство по волейболу. На него я и приехал из Петрозаводска вместе со своим тренером Василием Филипповичем Акимовым. Он живет в гостинице как лицо, официально приглашенное на чемпионат, а я, как прибывший за свой счет, квартирую у отчима на Вспольном. В день приезда - уже смеркалось - я шел по Качалова и остановился в тени густых деревьев у белого особняка на углу Качалова и Вспольного. То ли особняк меня поразил, то ли я хотел удостовериться, что правильно иду и добрался наконец до нужного мне переулка. Не успел я поставить маленький чемоданчик на землю, как откуда-то из-за дерева шагнул на тротуар капитан милиции и, спросив, кого я здесь ищу, подтвердил, что мой дом на противоположной стороне и что здесь не нужно задерживаться. "Почему?" - спросил я через десять минут своего отчима и узнал, что в белом особняке с высокими окнами, завешанными белыми шторами, живет Лаврентий Павлович Берия и что я могу его увидеть завтра утром, когда он поедет на работу.

Утром я встал пораньше, чтобы посмотреть вблизи на Берию. Его большая черная тупорылая машина, как сказали бы теперь, иномарки ехала по Вспольному медленно, и Берия, улыбчивый, гладковыбритый, делал через стекло ручкой собравшимся на тротуаре соседям-согражданам и, поприветствовав их, задергивал занавесочки на окнах машины. Свернув на Алексея Толстого, машина иномарки с занавесочками, сопровождаемая длинными расплющенными "зисами", прибавляла ходу, а по Садовому уже газовала вовсю...

Так почти каждое утро провожал я Лаврентия Павловича на работу. Проводив, шел на Маяковку, доезжал в метро до "Динамо" и забывал обо всем на свете, наслаждаясь игрой Ревы, Шагина, Нефедова, Ульянова, Чудиной... Наши были лучше всех, не могли не быть лучше всех! Победа, одержанная семь лет назад в великой войне, была за нами, и все победы отныне будут наши! К остальным, не советским, большим мастерам мирового класса отношение было, даже у меня, начинающего волейболистика, игрока городского-республиканского юношеского уровня, покровительственное. Хороши были болгары, великолепны чехи, но, как тогда пели, как тогда пелось в душах и в подкорке, "хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!".

Утром - Лаврентий Павлович, днем - волейбол, а поздним вечером и ночью до рассвета - книги про мужчину и женщину, очерки по теории сексуальности - волнующее, абсолютно нелегальное чтение, стыдное чтение (если об этом когда-нибудь узнает мама, это конец света, нельзя, чтобы она когда-нибудь узнала).

Мама тоже сейчас в Москве. Лежит в Кремлевской больнице. Ее уже дважды оперировали. Два года назад и вот сейчас. Сначала сказали: язва желудка, а теперь, под большим секретом, только отчиму: "Это - рак. Медицина бессильна". Меня пустили к маме всего два раза. Она стала совсем маленькая, говорит с трудом, закрыв глаза.

Мы так мало разговаривали с мамой. Оказывается, я писал ей письма в больницу, еще два года назад, бабушка их сохранила, под бабушкиной цензурой они писались и потому выходили благостными. Маму, ясное дело, нельзя было волновать, и я, примерный отличник, премьер драмкружка Дворца пионеров, волейбольный разыгрывающий школьной сборной города, напропалую хвастался своими успехами да .нахваливал младшего, недавно родившегося братца Сереженьку и сообщал, что помогаю бабушке по хозяйству - хожу в магазины и на базар. К базару у меня определенное пристрастие, род недуга. Во время войны мы с бабушкой продавали чай на астраханском рынке, а сразу после войны Борькино (подсвинка) мясо на петрозаводском базаре. Первое мое столкновение с властями тоже связано с торговлей. Соседские ребята, Васька и Юрка, постарше меня, но без купеческих и лицедейских наклонностей-способностей, жившие очень бедно, не умели продать клюкву, а я вызвался провернуть это дело и, усевшись напротив разрушенной гостиницы "Северной", прямо у тротуара, неподалеку от безногого инвалида, торговавшего папиросами-гвоздиками, зазывным голосом астраханских торговок зембилями (плетеными, плоской формы корзинками) начал оглашенно вопить, предлагая землякам сахарную клюкву, сладкую, пальчики оближешь... Торговля шла ходко, люди брали клюкву в пакетиках, рекламируемую девятилетним шкетом, как вдруг подкатил милиционер в мотоцикле с коляской, сгреб меня вместе с клюквой и доставил прямиком в ЦК: "Примите, Нина Ивановна, вашего сына. Торговал клюквой на углу Ленина и Фридриха Энгельса". Оказывается, какой-то знакомый нашей семьи узнал меня и позвонил маме...

По-крупному я ее не подводил, но, случалось, кому-то из взрослых грубил, с кем-то в школе дрался, где-то был застукан курящим, выпивающим - шалманов разных было тогда, как сейчас кооперативных ларьков, а мы, шьющиеся при спорте, получали талоны, отоваривали их и рано, класса с седьмого (так ведь, Мишка и Вовка, я ничего не напутал?), начали прикладываться к "Спотыкачу" и "Сливянке", заедая тягучую, тяжелую сладость наливок шоколадом. Но все, считалось, искупается приличными успехами в учебе и кипучей общественной деятельностью, да и таиться мы научились тоже рано...

"Таиться" относится исключительно к грехам по части курения и выпивки, а вовсе не к тому, что мы понимали весь ужас и мрак несвободной жизни несвободного человека в несвободном обществе, но вели себя так, будто этого не понимали. Наше поколение, как и наши предшественники, прошло школу двоедушия и двоемыслия, осваивало эту науку, как и они, но позже, не в те годы, о которых я веду речь в этой главе. Тогда я высматривал Берию не из чистого любопытства, а потому что он был другом и соратником великого Сталина. За всю мою почти шестнадцатилетнюю жизнь я встретил только одного человека, не любившего Сталина, называвшего его Иоськой. Это был мой астраханский дядя Михаил Андреевич Щербаков, привозивший из Баку чай, не пошедший на фронт как незаменимый снабженец (у него была броня), сын богатого астраханского казака, владельца нескольких домов на Красной набережной, - этим его классовым происхождением и объясняла бабушка нелюбовь дяди Миши к вождю трудящихся Иосифу Виссарионовичу. А я не могу сказать, что любил Сталина. Все, как я считал, любили (про дяди Мишино особое мнение узнал через несколько лет после войны). А я... Я хотел быть, когда вырасту, только Сталиным! Меня даже поколотили во дворе, в Астрахани, не очень крепко, скорее профилактически, чтобы не выпендривался, поскольку все нормальные пацаны, тырившие помидоры и яблоки на Больших Исадах (я тоже тырил, не только чаем торговал), хотели быть летчиками, танкистами, в крайнем случае пожарниками, а я как заведенный повторял одно: "Я буду Сталиным". Пацаны побили меня, а взрослые объяснили, что так говорить нельзя, неправильно так говорить, может быть, допытывались, ты хочешь быть маршалом, или наркомом, или даже председателем Совнаркома, это совсем другое дело, так можно мечтать, но я не отступал от своего: "Буду Сталиным". С этой мыслью я дожил до начала школы, а в восемь лет с нею расстался, должно быть, повзрослел и понял неправильность самой мечты - Сталин мог быть только один.

Сталин моей мечты имел, как выяснилось, отношение к Берии из Вспольного переулка. Если бы я не видел Лаврентия Павловича на расстоянии вытянутой руки на шестнадцатом году своей жизни, если бы шестилетним не вбил себе в голову, что буду Сталиным, мне бы никогда не приснился полувещий сон с участием Хрущева, Маленкова, Молотова, Микояна и моим, когда руководители партии и правительства вызвали меня, ученика девятого класса 22-й петрозаводской школы, председателя школьного учкома, к себе в Кремль и держали со мной совет относительно того, что им делать с Берией, потому что он оказался шпионом и замышлял всякие гадости против партии и страны. Самое удивительное в том сне было мое абсолютное неудивление, что со мной, школьником из провинции, советуются по секретному вопросу государственной важности (наверное, им доложили, что я хотел быть Сталиным) люди, портреты которых, подсвеченные лампочками, висят на петрозаводских зданиях перед праздниками, люди, с чьими портретами мы ходим на праздничные демонстрации... Через неделю сказали по радио и напечатали в Газетах, что Берия оказался агентом, шпионом, что его судил военный трибунал и что приговор приведен в исполнение.

Избирательности памяти не устаешь удивляться: она опустила все детали, позволившие мне предугадать, что Берия "не наш человек", - какие-то разговоры, может быть, сообщения чужих радиоголосов - ничего этого не помню, помню только, что в Кремле держался уверенно и советовал с Берией не миндальничать...

Сексологическое образование (я имею в виду ночное чтение на Вспольном), проходившее через дорогу от особняка страшного убийцы, редкостного сластолюбца и извращенца, державшего у себя в сейфе женские трусики и одаривавшего ими поставляемых ему красавиц, конечно, сюжет для небольшого рассказа с психоаналитическими мотивами, но зачем выдавливать из себя нечто художественное, когда Фазиль Искандер на сходном материале, с участием грозного хозяина белого особняка на Вспольном и его неотразимой любовницы, уже написал гомерически смешной рассказ "Маленький гигант большого секса", смешной и жуткий, прочитанный мной через много лет в альманахе "Метрополь".

Я жил на Вспольном в августе 52-го.

В ноябре того же года, не дожив нескольких дней до сорока лет, в Кремлевской больнице умерла моя мама.

Летом 53-го мне приснился сон, вскоре после которого расстреляли Берию.

Летом того же года мы поехали в Днепропетровск играть в баскетбол (вторая после волейбола моя игровая специализация) на юношеское первенство страны, и девочка из нашего класса, которую, еще не зная того, я любил уже целый год, положила мою руку себе на грудь, в поезде, мчащемся по степям Украины, когда мы лежали на боковых полках, прижавшись лбами к горячему стеклу, она - на верхней, а я - на нижней полке, и я протянул руку наверх, чтобы дотронуться до ее лица, потому что вдруг понял, что люблю ее, а она, наверное, сняла спортивную майку, и мои пальцы коснулись ее груди.

Было лето 53-го, вовсе не холодное в наших европейских широтах, как потом отлилось почти формульно в названии фильма, который делали в Карелии, загримированной под Сибирь, фильма, в котором снялась и карельская актриса, мать той девочки из поезда...

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© HESHE.RU, 2008-2021
При использовании материалов активная ссылка обязательна:
http://heshe.ru/ 'Библиотека о взаимоотношениях полов'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь