СТАТЬИ    БИБЛИОТЕКА    ЮМОР    ССЫЛКИ    О САЙТЕ










предыдущая главасодержаниеследующая глава

Личное. Университетская набережная

Исповедь ходока

Это не тот ходок, которого мир посылал ходатаем по крестьянским делам в губернский или столичный город. И не тот, что, завинчиваясь штопором вокруг собственной оси, не шатко, но валко, переваливаясь по-утиному, поспешает к золотой медали чемпиона страны или Олимпийских игр.

Это ходок совсем по другой части.

Первый встреченный мной в жизни ходок был наш дальний родственник - седьмая вода на киселе - из карельской деревни, до войны колхозный председатель, после войны он, "черепник контуженый", как сам себя называл, получал скудный инвалидный пенсион, а жил на то, что драл и продавал лыко, ловил рыбу, всегда был с сущиком (сушеной рыбешкой), ну, и само собой, малиной, голубикой, морошкой, брусникой, клюквой, рыжиками и груздями. В город наведывался регулярно на врачебную комиссию, привозил нам сущика, калиток с пшеном и картошкой, рыбников, напеченных женой, ругал коновалов-врачей, чередуя стопки белого с заваренным до черноты индийским чаем, пускался в воспоминания о войне. Начинались они неизменно так:

- Баб, ужасное дело, перебрал я бессчетно. Башка продырявленная, с пластиной, нога, правая, в колене не гнется, но все остальное при мне, все остальное, как штык, будьте уверены...

Тут надо сказать, что наш дальний родственник, дравший лыко "черепник контуженый", хоть и имел нашивку о фронтовом ранении и боевую медаль, до фронта, однако, не доехал. Эшелон, в котором их перебрасывали, немцы разбомбили где-то под Волховстроем, и контуженый, израненный лесной карельский человек, бедокур и балабол, попал в уральский тыл, где и прокантовался большую часть войны. Сначала лежал, потом излечился, был признан вчистую негодным к строевой и оставлен при госпитале истопником, конюхом, сторожем, исполнителем всякой мужской работы, потому как, по его словам, больше там, кроме него, мужиков вовсе не было (врачей-хирургов и лежачих больных он за мужиков не считал), а всякого женского персонала, обстирывающего, кормящего, лечащего битых солдатиков, было бессчетно, и чувствовал он там себя, опять же по его словам, на полном довольствии и при полном удовольствии.

Соленые он рассказывал истории, ядреные, но по малолетству я не сразу разобрал, в чем их соль, а когда стал разбираться, у него, как на грех, прохудилась память и он уже не столько вспоминал, как оно было, сколько советовал, наставлял, как должно быть. Советы старших, даже таких затейливых, слушаются вполуха. Только и запомнилось, что баба должна вертеться вокруг мужика на цыпочках, должна заслужить, заработать мужицкую благодарность. Всякого хорошо потрудившегося - в лесу ли, на озере - ждала в его доме баня. Баню он топил по-черному, пар злой. После нее мы вымазывались в саже, а он все подначивал: "Ну что, заиграли провода? Молодухе соседской позвонить?" Ближайший телефон был в соседнем селе, за десять километров от его деревушки, с тремя домами на взгорье у озера. Там же, в селе, была и ближайшая молодуха.

Рассказы нашего деревенского родственника сливались для меня в детстве с книгой про хождение за три моря тверского купца Афанасия Никитина - путешествие, полное опасностей, приключения, удаль, обмирание духа, захватывающая воображение жизнь, далекая от нашей, как Тверь от Индии.

Второй знакомый мне ходок был не из истории, не из поколения пращуров, находящихся на большом историческом расстоянии от нас или занимающих по вертикали поколений предыдущую ступень, но все равно предков, и потому из истории. Мы учились вместе, в одной школе, но в разных, параллельных, классах. Красивый малый, гимнаст чистых линий, лучший танцор школы, он был старше меня, моих и своих одноклассников на два года (в детстве долго болел, пошел учиться в десять лет, гимнастикой занялся по совету врачей, чтобы подтянуть, укрепить позвоночник), но опытнее на целую вечность. Его учили высокому и абсолютно неведомому нам искусству голиковские и зарецкие вдовы. Был он большим утешителем вдов, работавших преимущественно в городском общепите: всякого рода шалманов - "зверинцев", "шайб" - тогда в Петрозаводске хватало. Своими хождениями за реку Лососинку он не хвастал; разве что намекал, что вчера было дело "насчет картошки дров поджарить". Позже, в студенческие времена, когда все "кадрили чувих", он высматривал "Гонолулу" или шустрил на уборке "помидорчиков".

Стойкий интерес к "картошке" и "помидорчикам" прекрасно уживался у него с отвращением к "клубничке". Он с недоумением взирал на то, как в восьмом классе все мы разглядывали до дыр порнографические картинки из Германии, вывезенные сыном военного, служившего там после войны. Это были игральные карты, рубашки которых изображали искусство спальни, изученное им на практике. Уже в зрелые годы ему на моих глазах стало плохо, с ним случился форменный "Франц маширен херауз" (любопытствующих прошу заглянуть в словарь Даля), когда вернувшийся из Швеции, из заграничной командировки, наш общий приятель развернул перед ним эротический журнал с изображением того, чем он стал заниматься в те доакселерационные времена едва ли не первым из нашей школы. Отдышавшись, он только сказал: "Мерзость, шеф, мерзость и пакость".

Как ходоку ему пришел конец вскоре после тридцати пяти, когда он почувствовал, что уже начинает повторяться, делая круги над одним и тем же гнездовьем, нарушая одну из заповедей флибустьера, пирата, конкистадора, каковым в душе и является истинный ходок, гласящую, что возвращаться туда, где тебе было однажды хорошо, не надо - не надо травить душу ни себе, ни ей, никто никому ничего не должен в этом жарком, в этом свободном деле, никто! Все друзья уже давно были окольцованы, у всех были дети, да и мать постоянно попрекала его и умоляла подарить внучонка...

"Гонолулу" его юности походили на общипанных ворон, "помидорчики" и вовсе расползлись, превратились в бесформенных квашней - там искать подругу на всю оставшуюся жизнь, естественно, было нечего. Но народилось новое поколение, которому ужасно шли мини-юбки, поколение длинноногих, и наш застенчивый гимнаст чистых линий, ценитель изящного, обратил взор в их сторону, опытным глазом начальника заводского ОТК (свою профессиональную судьбу он связал с промышленным производством) бракуя вертихвосток, не могущих составить счастья утомленному бурной личной жизнью инженеру. Пока он выбирал, юная вешняя красавица (моложе его на четырнадцать лет) с характером боярыни Морозовой сама положила на него глаз, и выбор - он утверждал, что это его выбор - был сделан окончательно и бесповоротно. А дальше и рассказывать нечего. Как в старинных романах, счастливой женитьбой (замужеством) история и заканчивается, начинается жизнь, штука куда менее занимательная, чем одиссея ходока или пирата. Давно уже он ни на кого не засматривается. Побаивается, наверное, остаться на старости лет бобылем - жена-то моложе, и до сих пор цветет и благоухает, как персиковый сад. Но в основном и по преимуществу не может надышаться на свое сокровище. "Бывало, так меня чужие жены ждали, Теперь я жду жены своей..."

Жены ходоков - особь статья. Жены бывших ходоков, как цветущая и благоухающая "половина" моего школьного друга,- одно, тут можно посочувствовать мужьям. Куда хужее приходится женам ходоков, которые ходят себе и ходят, пока их ноги носят. Один из них, с кем мы познакомились в доисторические теперь уже времена, в 50-е годы, на филфаке Ленинградского университета, на Университетской набережной Невы, говорил всем своим женам (их у него было три): "Как честный офицер запаса хочу предупредить, я так устроен, что не могу без кирапобарусеньки на стороне. Прошу не обижаться и, по возможности, не обращать внимания. Я так устроен и ничего не могу с собой поделать". Как честный офицер запаса он предупреждал об индивидуальной своей особенности до того, как идти в загс, так что никакого обмана с его стороны не было. Девушки знали, на что идут, и, забегая вперед, скажу, что первые два брака распались вовсе не из-за его чрезмерной активности на стороне, а просто потому , что были заключены не на небесах, а только в загсе.

Мой университетский друг был самым естественным человеком из всех, с кем меня свела судьба. Он был исключительно талантлив в выбранной им профессии (речь не о его флибустьерстве ходока и не о филологии) и в других ценил природную талантливость, натуральность - природного дара, поступка, взгляда. Отличался редкой по нашим (тем еще!) временам независимостью во всем, за что немало потерпел, но редкий талант, имевший ценность государственного достояния, уберег его и от тюрьмы, и от сумы. Независимость от суда людского и общепринятых норм поведения проявились и в том, как он общался и обращался с прекрасным полом. Он поражал и нас, его друзей, и их, его подруг, и тех, кто, испугавшись его прямоты, уклонился от чести разделить с ним его вечное пылание и готовность к немедленному действию при любых, самых невероятных, обстоятельствах. Он терпеть не мог размазывать кашу по тарелке, он издевался над окольными путями, которыми двигались к ближней цели его приятели стихотворцы, стиховеды, стихолюбы, охмурявшие див. У него не было на это времени, он жил в постоянном цейтноте и поэтому всегда спрашивал девушек и женщин, знакомых, малознакомых и совсем незнакомых, как они насчет того, чтобы сейчас подняться к нему в номер гостиницы, или поехать за город, или никуда не ехать, а прямо здесь...

Над ним смеялись, крутили пальцем у виска, ударялись в слезы - всякое было. И сейчас-то, куда в более просексуализованные времена, это выглядит не вполне привычно, если не обращено к проститутке, а уж "про тогда" и говорить нечего. Всякое было, но чаще всего со словами "Нахал!" или "Вы это серьезно?" ему шли навстречу. Великий интуитивист, он хорошо чувствовал, к кому надо обратиться ошарашивающе прямо, чисто по-русски, по Бодуэну де Куртенэ, как выражались филологически образованные сограждане, а кого надо пощадить и одновременно заинтриговать неологизмом типа "кирапобарусеньки" или "трахтабидоха". Последний он использовал еще тогда, когда кругом не звучало "трахаться", обозначающее самое глупое действие и умного, и не очень умного человека.

В Приморском парке Победы, куда мы ездили летом после экзаменов покупаться в прудах, позагорать, поиграть в футбол, он был единственным нудистом и вызывал, как всякая диковинка, невероятный интерес студенток других вузов, загоравших себе, лежа на животе, когда обращался к ним с предложением переместиться поближе к нашей мужской компании. Девушки лениво перекатывались на спину взглянуть, кто там застит солнце, взглянуть и оценить посла мужской компании. Увидав нашего Аполлона (он был прекрасно сложен, спортивен, но не перекачан, без культуристских шаров - словом, Аполлон, прямой, простодушный, без фигового листка и без фиги в кармане), они, как правило, поднимали страшный шум или обращались в бегство. Одна девушка попалась эрудированная, не робкого десятка и спросила его в лоб: "Вы что, эксгибиционист?" Он тогда вернулся к нам обескураженный и спросил, что это такое - эксгибиционист.

В женщинах он ценил естественность и чувство благодарности. Ломак, кокеток, капризуль, интеллектуалок обходил за версту. Ему нравилось, когда его благодарят после этого. Он считал это первым признаком воспитанной женщины и жаловался, что у нас на родине воспитанных меньше, чем за рубежом, равно как и естественных.

Как и у всякого природного ходока, у него, помимо основной, была развита тяга прочь. "Сильней на свете тяга прочь И манит страсть к разрывам". Страсть к разрывам - не про ходоков сказано, а про поэтизирующих чувства, заводящих романы, ревнующих, тоскующих, изучивших науку расставания. Ходок никогда с женщиной не расстается. Меняются имена, но женщина всегда одна и та же. Ходок, может, единственный на свете однолюб - он любит любовь, его любовь всегда взаимна, всегда разделена. Так думал я долго, пока году на пятнадцатом нашего знакомства старый университетский товарищ в порыве откровенности не поведал мне о своем романе с восхитительной американкой Таней, русской душой, как Татьяна Ларина, хоть у нее даже родители родились в Штатах, а дед и бабка совсем молодыми уехали из России. И было в том неслыханно длинном, почти бесконечном романе, чуть ли не восьмилетием, столько маеты, нежности, страсти, страданий (а началось все в каком-то зарубежном отеле в обычном для него ключе, с прямого предложения и прямого его принятия), что я посмотрел на него с удивлением не меньшим, чем студентки в Приморском парке Победы, ^только интерес был вызван совсем другим, и я понял, что не нам надо жалеть нашего естественника, "эксгибициониста", собирателя чужого меда, обделенного, как мы считали, богатством приносимых высокой любовью немимолетных, не только чувственных, радостей, а, скорее, ему нас...

Путь познания чужой души, который заставил меня проделать четвертый мой знакомый из этого неутомимого мужского племени, был прямо противоположен тому, о котором я только что рассказал. Долгое время я воспринимал своего нового друга, родившегося уже после войны, как человека рационального, подозрительно относящегося к глубинным тайнам бытия, что доступны только откровению, как личность значительного духовного масштаба, ум дерзновенный, самостоятельный, но несколько, как мне казалось, схоластичный, теоретического склада, раздражающийся, зажигающийся от метафизики, от чужой мысли, от созерцания знаковых систем, Гутенберговой галактики (мы и сошлись-то на книгочействе, библиофильстве - "наговоренная основа дружбы и любви", как говорила одна наша знакомая), а не от "живого чернокнижья", не от вечной женственности, растворенной не только в Космосе, не только в воздухе нашей духовной родины, но и в населяющих планету хранительницах домашнего очага, ветреных искательницах приключений, амазонках, феминистках, любящих, любимых, жаждущих любви, дарующих любовь женщинах. И вдруг - для меня это было именно "вдруг" - мне открылось (умолчу "для ясности", как это произошло, чтобы не раскрыть инкогнито моего товарища), что он "большой глядун". Так он сам себя аттестовал давно: "Я большой глядун. Мне нравятся все женщины - и тургеневские девушки, и страстные тигрицы Юдифи, и кустодиевские красавицы, телесно избыточные, румяные, да что перечислять - все!" Он умел обращаться со словом, умел себя оговорить - это входит в самотворение легенды, чем все мужчины творческого плана в той или иной мере непременно занимаются. Я давно уже это усвоил и снисходительно относился и к самооговорам своего нового друга, и к "охотничьим" рассказам старых друзей об их бесчисленных победах, и даже к ходившим о нем слухам как о не "пропускающем нашу сестру" (говорили женщины), как о яростном в любви "кабане" (подсмеивались мужчины "крысы" и "волы" над ним, родившимся в год Кабана).

Когда произошло неожиданное для меня открытие, я сразу уверился в его искренности и клял себя за слепоту, за неумение понимать ближнего своего. И уже новыми глазами я прочел написанное им и увидел, что рациональная выстроенность, присущая ему действительно, вовсе не основное его начало, что иррациональности в нем больше - не бессодержательного преклонения перед сверхъестественным, сверхчувственным, а угадывания, прозревания таинственности бытия и души. И когда он однажды, рассуждая о серьезных столкновениях идеологического характера между различными литературными группировками, полярными по знаку, по вектору общественными движениями, заметил как бы между прочим, походя, что под каждой идеологией, как и под каждой философией, лежит психология личности - отношение к жизни, к женщине, свободе, еде - и что людей чуждого ему образа мысли и жизни он различает не по цвету волос и глаз (как делают эти люди), а по отсутствию игры лица, отсутствию непосредственного жеста, того, что отличает живого человека от неживого, когда он жестом щедрого игрока в бисер швырнул на стол пригоршню бусинок, бисеринок (из любимой им и мною "Игры в бисер"), журналистке, пришедшей брать у него интервью, показалось, что он перебарщивает, перегибает палку, и она попросила его собрать бисер и самому составить узор - додумать мысль до конца. И он додумал, он собрал, он сказал: "В основе этих противостояний заложено очень глубокое противоречие между типами личности. Вот чего мы не понимаем. Мы боремся с идеологией, а надо понять, что это проблема личности и отношения к жизни. Вот она меня разлюбила, а я ей говорю, что у нас сын, поэтому пусть она останется со мной. Прав я или не прав? Ну, прав, конечно. Могу ли я по этой причине оставить ее с собой? А уточняя - заставить жить с собой? Ведь я же вру, говоря, что оставляю ее для сына. Вот он, конус острием вниз: на этом острие - постель, шепот, интимные отношения, и оттуда вырастает вверх вся идеология. Так как? Я ее отпускаю или нет? Я готов страдать или не готов? Она готова бросить сына или не готова? Здесь, собственно, вся жизнь, все проблемы "Памяти", коммунизма, социализма, рынка, плана - всего, чего угодно".

Узнав о том, что в книге есть исповедь моралиста, нашего общего друга, он готов был уравновесить ее исповедью имморалиста, да все было недосуг собраться. А потом мы разъехались в разные края "добивать" свои книги, и мне пришлось уравновешивать отсутствующую исповедь имморалиста штрихами к портрету известных мне ходохов, украшающих нашу жизнь, как украшают ее чудаки и всякие человеки редкой породы. Мой товарищ имморалист с этим решительно не согласен - не с тем, что украшают, а с тем, что порода редкая. "Ты что, в самом деле? - воззрился он на меня, как на какого-нибудь вымершего звероящера. - Все мужики, если они мужики, - ходоки. Кроме особо бодливых - тем Бог рог не дает - и моралистов - те сплошь лицемеры. У Бунина в каком-то письме хорошо сказано про особый мужской взгляд, которым мы все смотрим на женщину. Поскольку ты теперь у нас сексолог, почитай непременно. Кажется, письмо Степуну".

Я почитал. Действительно, Иван Алексеевич Бунин, признававшийся, что всю жизнь он повторяет слова Блаженного Августина: "Господи, пошли мне целомудрие, но только не сейчас", в марте 1951 года упрекал известного литературного критика, философа Ф. Степуна: "Жаль, что вы написали в "Возрождении", что "в "Темных аллеях" есть некоторый избыток рассматривания женских прелестей"... Какой там "избыток"! Я дал только тысячную долю того, как мужчины всех племен и народов "рассматривают" всюду, всегда женщин со своего десятилетнего возраста и до 90 лет (вплоть до всякой даже моды женской): последите-ка, как жадно это делается даже в каждом трамвае, особенно когда женщина ставит ногу на подножку трамвая! И есть ли это только развратность, а не нечто в тысячу раз иное, почти страшное?" И еще там же: "Неужели вы еще не знаете, что любовь и смерть связаны неразрывно? Каждый раз, когда я переживал любовную катастрофу... я был близок к самоубийству. Даже когда никакой катастрофы не было, а просто очередная размолвка или разлука".

Какой там избыток! Мужчины всех племен и народов...

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© HESHE.RU, 2008-2021
При использовании материалов активная ссылка обязательна:
http://heshe.ru/ 'Библиотека о взаимоотношениях полов'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь